Им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия (Премьер-министр Пётр Столыпин)


БИОГРАФИИ

КОНСТАНТИН НИКОЛАЕВИЧ ЛЕОНТЬЕВ

Прежде всего, необходимо отметить, что Леонтьев был искренне верующим человеком. Его вера многих потрясает своей суровостью, часто ее называют «черным» христианством, противопоставляя «розовому» христианству пацифистов и либералов. На самом деле Леонтьев исповедовал настоящее, «византийское» Православие Святых Отцов. И когда он говорил, что любви к Богу должен предшествовать «страх Божий», то всего лишь повторял высказывание Св. Исаака Сирина.

Леонтьев считал, что христианство вовсе не сводится к восторженно-эйфорическому состоянию всеобщей любви. Часто приходится ограничиваться всего лишь «сухим сочувствием», ибо одинаково всех любить невозможно.

Невозможно утверждение христианской любви в посюстороннем мире: «Христос не обещает нам в будущем никакого воцарения любви и правды на этой земле, нет! Он сказал, что «под конец оскудеет любовь». Но мы лично должны творить дела любви, если хотим себе прощения и блаженства в загробной жизни – вот и все».

Леонтьев был убежден, в точном соответствии с положениями Нового завета, что мир идет не к торжеству прогресса, а к гибели, после которой наступит Страшный Суд и Царствие Небесное. Перед гибелью мира неизбежно придет Антихрист. И Леонтьев мечтал, чтобы Россия была достаточно религиозной и сильной, чтобы не попасть под его власть и встретить его во всеоружии.

Вместе с тем Леонтьев подчеркивал, что Церковь должна смягчать ту жесткость, которая неизбежно должна быть присуща государственной власти. Последнюю он видел только в качестве самодержавной монархии, которая основывается на системе строго отграниченных друг от друга сословий. Последним он придавал значение едва ли не большее, чем самой монархии. Социальный строй, по мысли Леонтьева, должен быть предельно разнообразным. Чем больше существует различных социальных (сословных, региональных, профессиональных и т. д.) групп, тем более богаче жизнь, тем прочнее государственный и общественный строй. Смешение же приводит к упрощению, которое есть примитивизм и гибель. Какое бы «развитие мы не взяли, болезни ли… или живое, цветущее тело (сложный и единый организм), мы увидим одно, что разложению и смерти второго (организма) и уничтожению первой (процесса) предшествуют явления: упрощение составных частей, уменьшение числа признаков, ослабление единства, силы и вместе с тем смешение. Все постепенно понижается, мешается, сливается, а потом уже распадается и гибнет, переходя в нечто общее, не собой уже и для себя существующее».

Исходя из противоположности разнообразия и простоты, Леонтьев создал свою теорию развития цивилизации. Согласно ему, любая цивилизация проходит через три этапа. Первый – этап первоначальной простоты. Это еще только начало развития, которое характеризуется неизбежным примитивизмом. Но далее наступает пора «цветущей сложности», которая характеризуется обилием различных признаков, культурным богатством, эстетической насыщенностью. Однако за этим наступает вторичное упрощение, которое ведет к примитивизации, а, следовательно, и гибели. Леонтьев считал, что современные ему прогрессисты, в первую очередь, либералы, со своей идеей равенства и демократии, ведут именно к всесмешающему упрощению, ускоряют процесс гибели европейской цивилизации. Он создал образ «среднего европейца», обывателя, который не желает ничем выделяться из массы своих сограждан, быть похожим на таких же, как и он. Современный европеец – «средний человек, спокойный среди миллионов точно таких же средних буржуа».

Новоевропейское общество, возникшее в ходе революций, характеризовалось, наряду с политическим равенством прав, однообразностью культуры, отсутствием того эстетического разнообразия, которое было присуще представителям разных сословий. «Европейский пиджак» – этот образ вызывал у консерватора-эстета ненависть и отвращение.

Леонтьев не отрицал прогресс вообще, он считал, что прогрессистом надо быть тогда, когда эпоха первоначальной простоты требует создания новых признаков и черт. Но в период цветущей сложности движение вперед есть движение к вторичному упрощению, поэтому его необходимо тормозить. Несмотря на весь свой социально-политический консерватизм, Леонтьев, тем не менее, был чужд всякой зашоренности и догматизма. Он был готов на самое серьезное обновление идеологии консерватизма, включения в него вроде бы чуждых идейных моментов. Так он призывал соединить монархизм с социализмом.

Вне всякого сомнения, Леонтьев решительно отвергал социализм как теорию. По мнению мыслителя, данное направление «со всеми его разветвлениями есть не что иное, как вполне законное по логике происхождения детище тех прогрессивно-эвдемонических идей, тех верований в благо земное от равенства и свободы, которые Франция объявила в 89-м году». В данном плане коммунисты и социалисты ничем не отличаются от либералов, которые стремятся к эгалитарному упрощению и чьим идеалом является «средний европеец». Единственная «добрая сторона» коммунизма – это «дух щедрости и общительности», который сближает его с христианством.

Другое дело – социализм, взятый как практика, которая может привести самих социалистов к иным целям, нежели они ставят перед собой. «Коммунизм, – предсказывал Леонтьев, – в своих буйных устремлениях к идеалу неподвижного равенства должен… привести постепенно, с одной стороны, к меньшей подвижности капитала и собственности, с другой – к новому юридическому неравенству, к новым привилегиям, к стеснениям личной свободы и принудительным корпоративным группам, законам, резко очерченным; вероятно даже и к новым формам личного рабства или закрепощения (хотя бы и косвенного, иначе названного)… Если же анархисты и либеральные коммунисты, стремясь к собственному идеалу крайнего равенства своими собственными методами необузданной свободы личных посягательств, должны рядом антитез привести общества, имеющие еще жить и развиваться, к большей неподвижности и к весьма значительной неравноправности, то можно себе сказать вообще, что социализм, понятый как следует, есть не что иное, как новый феодализм уже вовсе недалекого будущего». История такого социализма будет невероятно сложна и трагична, он будет утверждаться среди «потоков крови и неисчислимых ужасов анархии».

Впрочем, Леонтьев предусматривал и возможность третьего варианта – соединения социализма с православным монархизмом: «Чувство мое пророчит мне, что славянский православный царь возьмет когда-нибудь в руки социалистическое движение (так, как Константин Византийский взял в руки движение религиозное) и с благословения Церкви учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной. И будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю». Но в последнем случае речь идет о том, чтобы Царь взял на вооружение те моменты социализма, которые препятствуют излишней подвижности и либерализму. Ясно, что идеи 1783 года несовместимы с идей самодержавной монархии. Монархический социализм – это не «нигилистический бунт и бред отрицания, а… законная организация труда и капитала… новое корпоративное принудительное закрепощение человеческих обществ». Этот порядок не должен вредить «ни Церкви, ни семье, ни высшей цивилизации». Показательно, что Леонтьев находил некоторую социаличность и коммунистичность уже и в современной ему монархии. Он писал о соединении самодержавия с общинным коммунизмом русского крестьянства. Кроме того, Леонтьев сравнивал коммунистические порядки с монастырским общежитием.

Что же до самих социалистов, то Леонтьев считал, что они всего лишь предпочтительнее либералов, ибо могут ограничить подвижность, ликвидировав самую подвижную общественную силу – капитал. В этом – их возможная польза, но никак не заслуга, ибо последняя предполагает сознательность в выполнении какой-либо задачи, а социалисты будут феодализировать общество бессознательно, ставя перед собой совершенно иные задачи.

При этом Леонтьев считал, что социализм победит, первым делом, в Западной Европе, скорее всего, во Франции. И тут перед ним откроются только два пути. Первый – стать социально-либеральной республикой и обречь себя на длительную нестабильность и скорую гибель. Второй путь – принять монархическую и «деспотическую» форму, обеспечив себе определенную устойчивость, которая может продлиться века. При этом Леонтьев признавал возможность того, что социализм получит наибольшее распространение именно в России. Он пророчествует: «Если бы русский народ доведен был до состояния временного безначалия, то именно те крайности и те ужасы, до которых он дошел бы со свойственным ему молодечеством, духом разрушения и страстью к безумному пьянству, разрешились бы опять по его же собственной воле такими суровыми порядками, каких мы еще и не видывали, может быть!» Так оно, собственно говоря, и произошло.

Кстати сказать, многие пророчества Леонтьева просто поражают. Например, вот это: «Однородное буржуазное человечество… дошедшее путем всеобщей, всемирной однородной цивилизации до такого же однообразия, в котором находятся дикие племена, – такое человечество или задохнется от рациональной тоски и начнет принимать искусственные меры к вымиранию (например, могут только приучить всех женщин перед совокуплением впрыскивать известные жидкости, и они все перестанут рожать…); или начнутся последние междоусобия, предсказанные Евангелием (я лично в это верю); или от неосторожного и смелого обращения с химией и физикой люди, увлеченные оргией изобретений и открытий, сделают наконец такую исполинскую физическую ошибку, что и «воздух как свиток совьется», и «сами они начнут гибнуть тысячами». Сразу приходят на память эксперименты с химическим, бактериологическим и ядерным оружием.

Леонтьева нельзя причислять ни к славянофилам, ни к западникам. К славянству он относился без особого пиетета. «Есть славянство, – утверждал Леонтьев, – но нет славизма». Сам славизм, понимаемый как культурная и цивилизационная самобытность, безусловно, был, но он погиб слишком рано, тогда еще, когда славяне находились в состоянии первичной простоты. Большая их часть оказалась под господством турок и германцев, поэтому так и не смогла достичь полноты своего самобытного развития. Поэтому славянство несамостоятельно в культурном отношении. Обретая независимость славянские страны начинают заимствовать новоевропейские, либеральные, по сути, идеи и порядки. Исключение составляет Россия, которая сохранила независимость и сумела развить свою самобытность. Этой самобытностью стал византизм, который Леонтьев понимал как сочетание православия и самодержавия. Это сочетание Россия заимствовала, как явствует уже из названия, от Византии, но сумела развить его до полноты, которой не хватало и самим византийцам. Последние свято чтили сам монархизм, но не имели устойчивых династий, которые сменяли друг друга в постоянной борьбе. «В византизме царила одна отвлеченная идея, – отмечал Леонтьев. – На Руси эта идея обрела себе плоть и кровь в царских родах. Родовое монархическое чувство было сперва обращено на дом Рюрика, потом на дом Романовых. Родовое чувство столь сильное на западе в аристократическом элементе у нас нашло себе главное выражение в монархизме. Государство у нас всегда было сильнее, глубже, выработанное не только аристократии, но и самой семьи... У нас родовой наследственный царизм был так крепок, что и аристократическое начало приняло под влиянием его служебный, полуродовой характер». Поэтому Россия должна обращать большее начало не на славянские свои истоки, а на византийскую основу.

В то же время, Леонтьев вовсе не был славянофобом, как это иногда принято утверждать. Он считал, что самобытное начало у славян все же есть, но его надо усиленно развивать, причем особую роль здесь может сыграть Россия с ее византизмом. «Надо, мне кажется, – писал Леонтьев, – хвалить и любить не славян, а то, что у них особое славянское, с западным несхожее, от Европы обособляющее. Не льстить славянам надо, а изучать их дух и отделять в их стремлениях вредное от безвредного».

Следует остановиться и еще на одном неверном утверждении о том, что Леонтьев выступал против национализма. Он был против «племенной политики», под которой понимал одну только «физиологию и филологию» (то есть «кровь», взятую без «почвы» и «духа»). Леонтьев предложил: «Считая культурные (идеальные) отличия более существенными для национальной жизни, чем признаки физиологические и филологические, принимать за истинно национальную политику не столько ту, которая способствует распространению и преобладанию внутри, и вне известного племени с его языком (или с родственными ему), сколько ту политику, которая благоприятствует сохранению и укреплению стародавних культурных особенностей данной нации и даже возникновению новых отличительных признаков…». Национализм, в понимании Леонтьева, должен быть, в первую очередь, культурным национализмом, имеющим ввиду именно самобытность нации.

Вряд ли можно приписать Леонтьеву антиевропеизм как таковой. Он был противником современной ему, либеральной Европы, Европы «пиджаков» и «средних людей». Но при этом он восхищался старой, средневековой, традиционной Европой: «В жизни европейской было больше разнообразия, больше лиризма, больше сознательности, больше разума и больше страсти, чем в жизни других, прежде погибших исторических миров. Количество первоклассных архитектурных памятников, знаменитых людей, священников, монахов, воинов, правителей, художников, поэтов было больше, войны громаднее, философия глубже, богаче, религия беспримерно пламеннее (например, эллино-римской), аристократия резче римской; вообще самые принципы, которые легли в основание европейской государственности, были гораздо многосложнее древних».

При жизни Леонтьева его идеи не пользовались особой популярностью. Слишком уж они были смелы и неожиданны. Понадобилось пережить многочисленные потрясения, многие из которых предсказал сам Леонтьев, чтобы понять всю спасительную свежесть его консерватизма.

Александр Елисеев